Разнообразные мысли копошились в голове Ирины Петровны. Она просунула в волосяное гнездо карандаш, почесала голову. Елизавета Ивановна была враг. Но враг давний и теперь уже мертвый. Она много способствовала выходу на пенсию Елизаветы Ивановны, но после того, как заняла ее место, неожиданно обнаружила, что любили Елизавету Ивановну многие сотрудники кафедры не потому, что она была начальством, а по другой причине, и это было ей неприятно…
Мальчик знал французский превосходно, но засыпать можно было любого. Она все никак не могла прийти к правильному решению.
– Что ж, языку вас бабушка научила… Когда все сдадите, зайдите ко мне на кафедру, я буду до пятнадцатого. Подумаем насчет вашей работы.
Она взяла экзаменационный лист, вписала «отлично» ручкой с золотым пером. И поняла, что поступила не только правильно, но гениально. Она подула, как школьница, на бумагу и сказала, глядя Шурику прямо в лицо:
– Ваша бабушка была исключительно порядочным человеком. И прекрасным специалистом…
Через две недели Ирина Петровна Кругликова устроила Шурика на работу – в Библиотеку Ленина. Попасть туда было посложнее, чем на филфак поступить. Кроме того, Ирина Петровна вызвала его перед началом занятий и сказала, что перевела его в английскую группу:
– Что касается французского, базовый вам не нужен. Можете посещать наши спецкурсы, если захотите.
Его зачислили в английскую группу, хотя там было битком набито.
Уже после того, как все устроилось, он сообщил матери, что поменял институт и устроился на работу. Вера ахнула, но и обрадовалась.
– Ну, Шурка, не ожидала от тебя такого! Какой ты скрытный, оказывается…
Она запустила пальцы в его кудрявую голову, взъерошила волосы, а потом вдруг озаботилась:
– Слушай, да у тебя волосы поредели! Вот здесь, на макушечке. Надо за ними последить…
И она тут же полезла на специальную бабушкину полочку, где хранилась всякая народная медицинская мудрость и вырезки из журнала «Работница»… Там было про мытье головы черным хлебом, сырым желтком и корневищем лопуха.
В тот же день Шурик сделал совершенно неожиданный мужской и сильный жест:
– Я решил, что тебе пора уходить на пенсию. Хватит тебе тянуть эту лямку. У нас есть бабушкин запас, а я, честное слово, смогу тебя содержать.
Вера проглотила комок, которого в горле давно уже не было.
– Ты думаешь? – только и смогла она ответить.
– Совершенно уверен, – сказал Шурик таким голосом, что Верочка шмыгнула носом.
Это и было ее позднее счастье: рядом с ней был мужчина, который за нее отвечал.
Шурик тоже чувствовал себя счастливым: мама, которую он почти уже потерял за двое суток сидения на больничной лестнице, оправлялась после болезни, а химии предстояло процветать впредь уже без него…
Вечером того памятного дня позвонила Аля, пригласила его в общежитие:
– У Лены день рождения. У нее все так паршиво, все разъехались. Приезжай, я пирог испекла. Ленку жалко…
Был восьмой час. Шурик сказал маме, что едет в общежитие на день рождения к Стовбе. Ему не очень хотелось туда тащиться, но Ленку и впрямь было жалко.
22
Лене Стовбе исполнялось девятнадцать, и это был ужасный – после стольких счастливых – день рождения. Она была любимой и красивой сестрой двух старших братьев. Отец, как все большие начальники, не знал языка равенства: одними он командовал, понукая и унижая, перед другими сам готов был унизиться – добровольно и почти восторженно. Лена, хоть и собственный ребенок, относилась к существам высшим. Он поместил ее на такую высокую ступень, что даже мысль о возможном замужестве дочери была ему неприятна.
Не то что готовил он свою дочь к монашеству, нет! Но в неисследованной глубине его партийной души жило народное представление, а может, отголосок учения апостола Павла, что высшие люди детей не рождают, а занимаются делами более возвышенными, в данном конкретном случае – наукой химией…
Когда жена его робко, с большими предуготовлениями, сообщила ему о том, что дочь собирается замуж, он огорчился. Когда же к этому добавилось, что избранник дочери – человек другой, черной расы, его ударило вдвойне: в душе белого мужчины, даже никоим образом с черной расой не соприкасавшегося, есть тайный страх, что в черном мужчине живет особо свирепая мужская сила, намного превосходящая силу белого. Ревность была особого рода: неосознанная, невыговариваемая, немая. То, что Леночку его боготворимую, белую, чистую, будет… вот именно, что слова не мог подобрать обкомовский секретарь, отлично знающий по своей начальствующей повадке все слова от А до Я, которыми можно было прибить козявку… да что там, невозможно было и слово найти, соединяющее его дочь и черного мужика в интимном пространстве брака, когда от одного того, что будет он ее просто руками трогать, в виски начинало бить тяжким звоном.
Осторожно сообщившая о намечающемся браке жена вынуждена была сказать через некоторое время и об отмене этого брака. Но одновременно с этим и о ребенке, который вскорости должен был родиться. И было сообщено. Эффект превзошел все ожидаемое. Сначала сам ревел медведем, могучим кулаком разбил обеденный стол. И руке не поздоровилось – две трещины в кости – потом одели в гипсовую перчатку. Но еще прежде гипса велел домашним, чтоб имени Ленки больше не поминали, видеть он ее не хочет и знать ничего не желает… Жена обкомовская знала, что со временем растопчется, простит он Ленку, но того не знала, простит ли Ленка ему такое отречение от нее в трудную минуту.
Словом, день рождения у Лены Стовбы был самый что ни на есть грустный. На шатком стуле сидела растолстевшая, с отекшими ногами именинница, яблочный пирог, испеченный Алей, выглядел по-бедняцки, нарезанные сыр-колбаса и яйца, фаршированные самими собой, но с майонезом.
Гостей было двое – Шурик и Женя Розенцвейг, приехавший с дачи, чтобы поздравить одинокую Стовбу. Он приехал с корзинкой, которую собрала ему информированная о Стовбином положении сердобольная еврейская мама. Содержимое корзинки почти в точности соответствовало перечню продуктов, доставляемых Красной Шапочкой своей больной бабушке: двухлитровая бутыль деревенского молока, домашний пирог с ягодами и самодельное масло, покупаемое на привокзальном рынке у местных рукодельниц. Дно корзины было уложено бело-зелеными яблоками сорта «белый налив» с единственного плодоносящего дерева садового участка Розенцвейгов. Еще Женя написал шутливо-возвышенное стихотворение, в котором «девятнадцать» авангардно рифмовалось с «наций», а само предстоящее событие, связанное с прискорбным легкомыслием, а также с пылкостью и поспешностью героя и слабой информированностью героини, интерпретировалось поэтом почти как революционное преобразование мира.
И все-таки Лена развеселилась – она была благодарна и Але, вспомнившей о ее дне рождения в тот самый момент, когда она проклинала само событие своего рождения, и Шурику, прибежавшему ее поздравить с бутылкой шампанского и второй – красного «Саперави», и с шоколадным набором, выдержанным в мамином шкафике и приобретшим легкий запах вечных бабушкиных духов…
И они принялись есть и пить: оба пирога, и сыр-колбасу, и яйца. Оказалось, что все почему-то голодны, как собаки, и все быстро съели, и тогда сообразительная Аля пошла на коммунальную кухню и сварила еще и макарон, которые доедали уже после пирогов… И всем было хорошо, даже Лена впервые за несколько месяцев подумала, что, если б не ее беда, никогда бы и не образовались у нее эти настоящие друзья, которые поддержали в трудную минуту жизни. Справедливости ради надо сказать, что кубинские друзья Энрике, лысый биолог и второй, Хосе Мария, тоже ее не оставляли, а на день рождения не пришли, потому что не знали…
Так или иначе, последнее вино было выпито за друзей, и когда доедены были все макароны, разговор с возвышенного перешел на житейские рельсы, и стрелку эту перевел самый из всех непрактичный Женя.
– Ну, хорошо, а квартиру-то ты сняла?