– Шурик, ты понимаешь, мне письмо привез его друг. Сказал, что вряд ли что у Энрике получится, что Фидель мстительный, как черт, всегда с врагами страшно разделывается, из-под земли достает… – Тут Шурик наконец сообразил, что речь идет не более и не менее как о Фиделе Кастро и все это получилось из-за старшего брата Энрике. – Он сбежал в Майами на лодке. А брат-то у Энрике сводный, от другого отца, и еще до революции мать родила этого парня. Ян его зовут. А Фидель отца арестовал за то, что его пасынок сбежал. И Энрике вообще ни за что сидит, и ему еще сколько сидеть, а жизнь проходит, и неизвестно, сможет ли он приехать… И я буду его ждать всю жизнь… потому что никто-никто на свете больше мне не нужен…
Все это сквозь слезы лепетала Стовба, но руки их были заняты. Произнесение этих жалостных слов не мешало более важному делу: они гладили друг друга – утешительно – по лицу, по шее, по груди, они просто шалели от жалости: Шурик – к Стовбе, а Стовба – к самой себе…
Второе одеяло давно уже упало на пол, они лежали под Ленкиным, тесно прижавшись, и лишь тонкий сатин черных трусов был единственной преградой, а в пальцах ее уже был зажат предмет любви и жалости…
– …потому что никто-никто на свете мне не нужен… ну точно, точно как у Энрике… и я его, может, никогда больше не увижу… ах, Энрике, пожалуйста…
Шурик теперь лежал на спине, еле дыша. Он знал, что долго ему не продержаться, и он держался до тех пор, пока от имени Энрике, заключенного в кутузку на знойном берегу Кубы, не брызнул в черный сатин полным зарядом мужской жалости.
– Ой, – сказал Шурик.
– Ой, – сказала Стовба.
Все, что происходило дальше, Шурик делал исключительно от имени Энрике – очень осторожно, почти иносказательно… Чуть-чуть… слегка… скорее в манере другой Фаины Ивановны, чем в простодушной и честной манере Матильды Павловны…
А потом, наутро, командовал уже Геннадий Николаевич. Первым делом сдали билет. Потом повезли на завод… и далее по программе, предсказанной Леной, – от цементного до трубопрокатного…
Еще две ночи они ужасно жалели друг друга. Лена больше не плакала. Она время от времени называла Шурика Энрике. Но это его совершенно не смущало, скорее даже было приятно – он выполнял некий общемужской долг, не лично-эгоистически, а от имени и по поручению.
Шурика все называли Сан Саныч. Так представлял его тесть своей области, равной по размеру Бельгии, Голландии и еще нескольким средним европейским государствам.
На третью ночь Лену, разлучив с временным заместителем Энрике, увезли рожать. Она быстро и вполне благополучно родила золотистую смуглую девочку. Если бы весь медперсонал не был заранее извещен о предстоящем рождении негритенка – слухи просочились через саму же Фаину Ивановну, сообщившую особо близким о предстоящей возможности чуть ли не породниться с Фиделем Кастро, с тех пор весь город со злорадным ожиданием предвкушал скандал, – без подсказки они бы и не заметили примеси чужой расы.
Геннадий Николаевич настаивал, чтобы муж забрал жену из роддома, а только после этого уезжал в Москву. Шурик страшно нервничал, звонил каждый день маме, на работу… Что-то лепетал и тут, и там… В конце концов так и вышло, как хотел тесть: Шурик забрал Лену с розовым конвертом из роддома и в тот же день вылетел домой. На другой день в местной газете была опубликована фотография: дочь первого человека области с мужем и дочерью Марией на пороге роддома.
26
За те десять дней, что Шурик справлял свои дела в Сибири, в Москве, сильно опережая календарь, резко похолодало. В квартире было холодно, сильно дуло от окон, и Вера в накинутой на кофту шали покойной Елизаветы Ивановны с большим нетерпением ожидала Шурика: необходимо было заклеить окна. Шурику окна заклеивать прежде не приходилось, но он знал, где в записной книжке бабушки находится телефон Фени, дворничихи из Камергерского переулка, которая мастерски это делала. С тех пор как переехали на «Белорусскую», она приходила два раза в год – осенью заклеить, весной вытащить забитую ножом в щели вату и вымыть окна. Шурик, не раскрыв ни чемодана, ни ящика с продуктами, переданного уже в аэропорту шофером Володей – провожать его Фаина Ивановна не поехала, – сразу позвонил Фене, но та оказалась в больнице с воспалением легких.
Вера заволновалась: кто же теперь окна заклеит?
Шурик мать успокоил, заверил, что и сам справится, велел ей сидеть на кухне, чтоб не простудилась, и сразу же занялся окном в материнской спальне. Решил, что для начала законопатит щели, а уж завтра, узнав, как варить клей, наклеит бумажные полоски, чтоб сдерживать вторжение преждевременного холода. К тому же он не совсем был готов отвечать на вопросы матери, что за важные дела так долго задерживали его на Урале, и, исполняя полезное хозяйственное дело, одновременно избегал вранья, от которого его всегда мутило.
Всю вату, которая нашлась в доме, он всунул в щели, и дуть от окна почти перестало. Когда же он вошел на кухню, обнаружил гостя. Вера поила чаем соседа с пятого этажа, известного всему дому общественника, собиравшего постоянно деньги на общественные нужды и заклеивающего весь подъезд нелепыми объявлениями о соблюдении чистоты, некурении на лестничных клетках и невыбрасывании из окон «ненужных вещей обихода». Все эти объявления были обычно написаны лиловыми, давно вышедшими из употребления чернилами на грубой оберточной бумаге, хранящей на краях следы прикосновения нервного ножа.
Женя, бывший сокурсник по Менделеевке, всякий раз, заходя к Шурику, их отклеивал и собрал уже целую коллекцию этих директив, неизменно начинавшихся словом «запрещается». И вот теперь Вера поила чаем этого старого идиота, а тот, выкатывая бывшие орлиные глаза, тыкал пальцем в воздух и возмущался по поводу неуплаты партийных взносов. Шурик молча налил себе чаю, а Вера посмотрела на сына страдальческим взглядом. Неуплата партийных взносов не имела к ней ни малейшего отношения, сосед же был, как по ходу разговора выяснилось, секретарем домовой парторганизации для пенсионеров. И зашел по-соседски побеседовать с едва прикрытым намерением привлечь Веру Александровну к общественной работе. На лысой маленькой голове партсекретаря плоско сидела промасленная тюбетейка изначально красного цвета, а из ноздрей и из ушей торчала живая и свежая поросль.
При появлении Шурика он прервал свою энергичную речь, помолчал минуту, а потом решительно, все так же сверля воздух пальцем, но уже в Шуриковом направлении, строго сказал:
– А вы, молодой человек, постоянно хлопаете дверью лифта…
– Простите, больше не буду, – ответил ему Шурик совершенно серьезно, и Вера улыбнулась Шурику понимающе.
Старик решительно встал, слегка качнулся и протянул перед собой картонную руку:
– Всего вам доброго. Подумайте, Вера Александровна, над моим предложением. И дверью лифта не хлопайте…
– Спокойной ночи, Михаил Абрамович. – Она встала и проводила его к двери.
Когда дверь захлопнулась, оба захохотали.
– А из ушей! А из ушей! – всхлипывала от смеха Вера.
– А тюбетеечка! – вторил ей Шурик.
– Дверью лифта… дверью лифта… – заливалась Вера, – не хлопайте!
А отсмеявшись, вспомнили Елизавету Ивановну – вот кто бы сейчас от души повеселился…
Потом Шурик вспомнил про коробку:
– Мне там гостинцев надавали!
Открыл картонную крышку и стал вынимать всяческие редкости и продовольственные ценности, с большой тщательностью сложенные в сибирском продуктовом распределителе для родственника не игрушечного, как этот Михаил Абрамович, а настоящего партийного секретаря. Но об этом Шурик словом не обмолвился, сказал только:
– За работу премировали.
Но над этой шуткой посмеяться было некому.
27
Валерия Адамовна была в ярости: глаза ее, синим удобренные, сузились, а пухлые обыкновенно губы в розовой помаде были так сжаты, что под ними образовались две очень милые складки.