– Энгельс, – ответил Шурик.
– Странно. Ну, уж пусть бы Кропоткин…
Взявшись за руки, они прошли по Кропоткинской мимо Дома ученых, куда Лиля девочкой бегала во все подряд детские кружки, включая театральный, мимо пожарной части. Мимо дома Дениса Давыдова… Она улыбалась слабой и растерянной улыбкой – чем ближе к дому, тем все было сохраннее… Подошли к угловому дома, где Чистый переулок впадал в Кропоткинскую. Остановились напротив Лилиного подъезда, и она уставилась в окна, которые когда-то были ее окнами.
– А в нашей квартире жила одна чудесная старушка, Нина Николаевна. В крохотной комнате при кухне. Она была прежняя хозяйка квартиры, очень богатая семья была до революции. Какие-то промышленники или бизнесмены, кажется, на Урале у них что-то огромное было, завод, что ли… И я один раз видела, как патриарх остановился, он на двух «Волгах» ездил, зеленая и черная, в одной охрана, видимо. Черная машина остановилась, он вышел, она идет ему навстречу, она ему руку поцеловала, а он ее благословил, огромную такую ручищу ей на шляпку положил. И уехал. Резиденция его тут рядом. А я с портфельчиком шла из школы, наглая довольно-таки девчонка, подскочила к ней и спрашиваю: «А откуда вы его знаете, Нина Николаевна?» А она говорит: «Когда патриарх был молодым священником, он у нас в домовой церкви служил…» А ведь она не врала… А занавески, посмотри, занавески у нее в комнате все те же висят. Неужели жива еще?
Вошли в подъезд: и запах был все тот же. Она прислонилась к стене возле батареи. На этом месте они всегда целовались, прежде чем она убегала на второй этаж. Шурик обхватил ее голову руками, приподнял густые, немного войлочные на ощупь волосы и потрогал оттопыренные уши. Эти волосы были лишними.
– Ушки, – пробормотал он. – Зачем ты спрятала ушки? Зачем ты отпустила волосы?
Раковины были нежные, почти совсем незакрученные, и позади уха была такая длинная вмятинка, узкий желобок. Он провел по нему пальцем, потрясенный полной неизменностью осязательного ощущения. Лиля захихикала и передернула плечом:
– Шурик, щекотно!
Она подняла руку, потрепала его по волосам – ласково и по-матерински.
– Я когда ходила беременная сыном, почему-то была уверена, что он будет на тебя похож, что у него будут волосы, как у тебя, и глаза. А он рыжий.
– А у тебя сын? – удивился Шурик.
– Четыре года. Давид. Он с мамой теперь живет. У меня ведь стажировка в Японии… Я там работаю с утра до ночи. И я его с ней оставила… Ну, пошли, пошли…
– В квартиру? – спросил Шурик.
– Нет. Это будет слишком. Соседи у нас были вреднющие, только Нина Николаевна была милая. И вообще – слишком душещипательно получается. Пошли просто гулять. Мне страшно нравится. И времени не так много, мне же еще эту чертову коробку везти. Давай в Замоскворечье!
Они вышли из подъезда – на противоположной стороне стояла Светлана с лицом сосредоточенным и бледным. Она сопровождала их издали от самой гостиницы, куда поспела раньше их.
Шурик встретился с ней глазами. Она отвернулась к стене и стояла, как наказанный ребенок, – носом в угол. Дикое, жуткое унижение… Попалась!
Шурик замер. Он давно уже знал об этой слежке, но делал вид, что не замечает, чтобы ее не уличать. Но теперь он неожиданно разозлился: вот мерзость, шпионство отвратительное… Но тут же отвернулся, сделав вид, что ничего не произошло, и потянул Лилю за руку.
– Такси! Такси! В Замоскворечье!
Когда Светлана обернулась, Шурика с пигалицей уже не было.
61
Стемнело. Они несколько часов шатались с Лилей по дворам и дворикам, проскальзывали в проходы между заколоченными домами со следами пожаров – недавних или времен двенадцатого года, – в одном из глухих коробчатых дворов даже потанцевали: из распахнутого окна хлестала музыка, и Лиля вскочила, дернула Шурика за руку и завертела среди лопухов и битого стекла.
Ночь до отказа была набита густой и яркой жизнью: в глухом дворе, под церковной стеной трое лохматых подростков хотели их немного пограбить, но Лилька их весело и ехидно высмеяла, и тогда они захотели дружить и вытащили бутылку водки, которую вместе и распили в том же самом дворе. Потом они подглядели любовную сцену в беседке. Собственно, не любовную сцену, а половой акт, сопровождающийся монотонными женскими выкриками: «Поддай, Серега, поддай!»
Не успела Лилька отойти от смеха – запыхивающегося, запинающегося, с тонкими взвизгами, как увидели жестокое избиение пьяного парня тремя милиционерами и ушли, притихшие, в сторону, противоположную той, куда милиционеры уволокли парня. Они вышли в Голиковский переулок, нашли в нем чудесный двухэтажный особнячок тридцатых годов девятнадцатого века, с треугольным фронтоном и крохотным палисадником. Густая тень от двух больших деревьев, посаженных, вероятно, во времена, когда построили дом, укрывала крышу, и тем праздничнее сияла барочная люстра в окнах второго этажа. Пока они любовались особнячком, из него вышел круглый бородатый человек на кривых ногах с огромной овчаркой, и овчарка начала лаять и кидаться на Лилю с Шуриком, а человек очень вежливо попросил их отойти подальше, потому что собака молодая и плохо слушается команд, а он так пьян, что вряд ли ее удержит, если ей захочется порвать их на куски.
Он говорил с пьяной неторопливостью, собака рвалась в бой, и он мотался у нее на поводке, как воздушный шар.
Шурик с Лилей попятились, в это время из двери вышла светловолосая красавица, сказала негромко: «Памир, ко мне!» И свирепая собака, мгновенно забыв о своих охранных обязанностях, поползла к ней чуть ли не на брюхе, сладко повизгивая, а бородатый человек выговаривал с явной обидой:
– Зойка, это же я с тобой живу, а не Памир, почему от тебя все мужики тащатся? Памир, ну что ты в ней такого нашел, два глаза, два уха, п…а да ж…а! Баба как баба!
– Гоша, поводок-то отпусти! Ну, иди сюда!
И она хозяйственно увела двух своих кобелей, а Лиля снова умирала от смеха:
– Шурик! Да здесь такое кино показывают, что Феллини делать нечего… Слушай, это так всегда было или только теперь началось?
– Что началось? – не понял Шурик.
– Театр абсурда, вот что.
«Это уже было. Что-то похожее было», – подумал Шурик, но про француженку Жоэль не вспомнил.
И они снова шли по дворам, пока не пришли в какое-то странное место, где недавно снесли дом, и в образовавшуюся дыру виден был берег Москвы-реки, и соборы Кремля, и колокольня Ивана Великого. Они опять сидели на садовой лавочке, перед дощатым столом, излюбленной площадкой доминошников, он держал ее на руках, преисполненный великой, но гибридной нежностью, которая составлялась из той, которую он испытывал к Верусе, и той, которую вызывала в нем Мария, когда та болела и прижималась к нему и просила того, о чем еще не могла знать. Она сбросила с ног золоченые тапочки, в которых приехала, и в его левой руке грелись ее маленькие ступни, а правая гладила поверх черной майки маленькую грудь, не охваченную дурацким предметом с крючками и пуговицами, а живую и дышащую.
– Ты ходила всегда в мини-юбке, и мне так нравилось, как ты ходишь, твоя походка какая-то особенная…
– Какие мини-юбки? Я их с тех пор и не ношу! При моих-то ногах! Правда, в Японии об этом я забыла, японки самые кривоногие женщины в мире. Зато самые красивые… Тебе нравятся японки?
– Лиль, да я ни одной живой японки в жизни не видал.
– Ну да, конечно, – сонно согласилась Лиля.
И тут стало что-то происходить в воздухе, ветерок подул и сдул темноту, и чуть-чуть посветлело, черные деревья вокруг стали темно-зелеными и не монолитными, а зернистыми, и Кремль, видный в просвете между домами, стал оживать, меняться, наполняться красками. Свет шел слева, и вместе со светом возникали тени, из плоского все делалось объемным, и Шурик, наблюдая за этой картиной, вдруг понял, что это не рассвет, а присутствие Лили делает все объемным.
– Господи, как красиво, – сказала Лиля.
Она задремала в его руках. Свет прибывал. Раздалось шуршание листьев, и несколько желтых, маленьких, упало рядом на скамью. И они тоже были объемными, как в стереокино. И все черно-белое, серое вдруг превратилось в цветное, как будто поменяли пленку. Шурик сидел на лавке, а Лиля устроилась у него на руках.