«Это галлюцинация», – подумал он.

Никогда ничего подобного он не переживал. Все укрупнилось, и каждая минута была, как большое яблоко, – тяжелая и зрелая.

Нет, это не галлюцинация. Все прочее было ущербным, ложным, суетным. Глупая беготня жизни: из аптеки на рынок, из прачечной в редакции, глупые переводы, глупая служба одиноким женщинам. Надо было не отпускать ее, Лильку, всегда держать вот так, на руках, и нет на свете ничего лучше и умнее, нет ничего правильнее…

– Ой! – подскочила Лиля. – Коробку-то мы отвезти забыли! Шурик! Который час?

– Никоторый. Я отвезу твою коробку, только адрес оставь.

– Да я же обещала Туське ее маму навестить. Черт! Мне в двенадцать надо быть в аэропорту.

Торопиться никуда Шурику не хотелось. Он так давно торопился, годами, не переставая торопился, и теперь оставалось всего несколько часов, особых полновесных минут с Лилей, и он, сбросив лист с ее плеча, сказал:

– Мы сейчас пойдем на рынок, в татарскую забегаловку, мне ее Гия показал. Они начинают работать чуть свет. Там есть замечательная чебуречная. И хороший кофе нам сварят. Или чай.

– Татарский рынок? Отлично! Я и не знала, что в Москве есть такой рынок. Наверное, похож на наш арабский? – Лиля вскочила и натянула золоченые тапочки на босые ноги. Она готова была к новому приключению.

62

Было одно из редких сентябрьских утр, сияющих дымкой и небесной славой. С Ордынки они вышли на Пятницкую, обогнули метро и оказались возле рынка.

Там, на рынке, действительно продавали конину, конскую колбасу и всякие татарские сладости из липкого теста. Забегаловка была уже открыта. Двое татар в тюбетейках пили чай за чистым столиком и говорили на своем языке. Пахло горячим жиром и пряностями. За стойкой стоял пожилой бритый наголо человек с выражением королевского достоинства:

– Садитесь, чай принесут, а чебуреков придется подождать. Скоро будут.

Лиля сидела за столиком, вертела головой, говорила Шурику о том, как она привыкла, ну, почти привыкла к тому, что мир меняется каждые полчаса, ну, не каждые полчаса, а каждые полгода! И меняется радикально, по всем параметрам, так что не остается ничего прежнего, и все становится новым. Она стригла пальчиками в воздухе, и как будто обрезки летели в разные стороны, а то, что оставалось, – в это можно было верить беспрекословно:

– Вот, понимаешь, Япония! Ничего не понимаешь – ни в их отношениях, ни в еде, ни в способе мышления. Все время боишься совершить ужасную ошибку. Ну, это как у нас моют руки перед едой, а у них – после. У нас неудобно выйти в уборную, стараемся незаметно так выскользнуть, а у них неприлично не улыбаться, когда к тебе обращаются. А когда я учила арабский язык, у нас был замечательный профессор, палестинец, очень образованный, Сорбонну закончил. Так на него нельзя было посмотреть, не то что ему улыбнуться. И он на нас не смотрел. А в группе было восемь человек, из них шесть женщин. Когда он слышал наш смех, он просто бледнел: такие правила…

Потом им принесли чебуреки. Они были золотые, в коричневых пузырьках, дымились, и запах жареной баранины от тарелки расходился такой густой, что был почти виден. Лиля уцепилась за чебурек, Шурик ее остановил:

– Горячие очень, осторожнее.

Она засмеялась и подула на чебурек. Из задней двери вышла девочка лет трех в сережках, подошла к Лиле и уставилась на ее тапочки, как на чудо. Лиля покачала ногой. Девочка схватилась за тапочку. Бритый хозяин крикнул что-то по-татарски, и прибежала девочка лет шести, схватила маленькую за руку, та заплакала. Лиля открыла сумочку, болтающуюся на ремешке, вынула из нее две заколки с розовыми бабочками и дала девочкам.

Старшая взмахнула ресницами, как бабочка крыльями, тихо сказала «спасибо», и они исчезли, сжимая драгоценные подарки. Лиля вцепилась зубами в чебурек, и он брызнул масляной струей Шурику в лицо. Он отер жир с лица, засмеялся. И Лилька захлебнулась своим девчачьим смехом. Чебуреки были вкуснейшими, а Шурик с Лилей – страшно голодными. Они съели по два чебурека и выпили по два стакана чаю. А потом хозяин принес им блюдечко с двумя маленькими кубиками пахлавы.

– О, complements! – засмеялась Лиля, положила в рот сладкий кубик и, уходя, помахала рукой хозяину, и сказала что-то на совершенно незнакомом языке. Он встрепенулся и ответил без улыбки, и вообще без всякого выражения.

– Что ты ему сказала? – спросил Шурик.

– Я сказала ему по-арабски очень красивую фразу типа «пусть ваше добро к вам возвращается».

Они двинулись в сторону гостиницы, снова пешком и не торопясь. Шурик не спал вторую ночь. Состояние было странное, все вокруг немного зыбкое и уменьшенной плотности. Как будто бутафорское. И тело легче обычного, как в воду погруженное.

– Ты чувствуешь легкость необыкновенную? – спросил он у Лили.

– Еще как чувствую! Ты только коробку не забудь передать, – вспомнила Лиля.

Они дошли, кругами и зигзагами, до гостиницы. Паспорта у Шурика с собой не было, и его не пустили в номер. Лиля поднялась, он довольно долго ждал ее в холле. Потом появилась в другой одежде: теперь майка была красная, а не черная, и губы она намазала красной помадой. И выглядела как девочка, стащившая у мамы косметику. Носильщик принес чемодан и коробку. Подошло такси. Она сунула носильщику чаевые. Шурик не успел схватиться за ее чемодан, как она сделала ловкое движение пальцами, и шофер поставил в багажник чемодан и коробку.

– Коробку по дороге завезем к тебе, вот что. Адрес я прямо на коробке написала.

Они сели рядом на заднее сиденье. От ее волос пахло не то мылом, не то шампунем, и в этом запахе был какой-то оттенок духов, которыми когда-то душилась его бабушка. Французских, конечно, духов. Он вдыхал этот запах, стараясь наполнить им легкие и больше не выпустить, думал – и одновременно запрещал себе думать, – что сейчас все кончится.

Остановились возле дома. Лиля спросила, не подняться ли ей вместе с ним попрощаться с Верой Александровной. Шурик покачал головой и унес коробку.

В «Шереметьево» они прощались во второй раз в жизни. Перед тем как нырнуть за границу, она встала на цыпочки, он пригнулся, и они поцеловались. Это был долгий настоящий поцелуй, тот, перед совершением которого долго ходят вместе по улицам, не решаясь прикоснуться к краю одежды и к кончикам пальцев. Он сначала был благоговейным, а потом превратился в воронку, из которой один переливался в другого, и поцелуй был не обещанием чего-то дальнейшего и большего, а самим совершением, и разрешением, и завершением… Шурик провел языком по Лилиным зубам и прямо языком почувствовал их яркую белизну и гладкость, и понял, что передние зубки, слегка выпирающие вперед и придающие ей обезьянью прелесть, она выправила. «Мартышечкой он ее назвал», – вспомнил он Полинковского.

Они смотрели друг на друга, опять, как и в прошлый раз, прощаясь навеки.

– Ты напрасно зубки выпрямила, – сказал Шурик напоследок.

– Раз ты заметил, значит, не напрасно, – засмеялась Лиля.

63

Ощущение новизны жизни не проходило. Он приехал домой. Веруся сидела за пианино и разучивала этюд Шопена. Когда-то его исполнял Левандовский, и ей вдруг захотелось его играть. Пальцы слушались ее довольно плохо, но она терпеливо повторяла одну и ту же музыкальную фразу. Поглощенная своим занятием, она не услышала, как он щелкнул замком. Шурик зашел к ней в комнату, поцеловал старческую головку и вспомнил запах Лилькиных волос.

– Так трудно идет, – пожаловалась Вера.

– Получится. У тебя все получается, – ответил Шурик, выходя из комнаты, и Вере Александровне почудился неприятный оттенок снисходительности – как будто с ребенком разговаривает.

Шурик пошел в ванную, встал под душ. Его достал оттуда телефонный звонок. Звонила Светлана.

– Шурик! Мне надо, чтобы ты срочно ко мне приехал.

Шурик стоял в коридоре, завернувшись в банное полотенце, и не испытывал ни малейшего желания ехать к Светлане. Ему нужно было отвезти коробку.